— Сонне, — говорю я. — Я не знаю, что вы делаете, но продолжайте в том же духе.
Я закрываю дверь своей каюты, засовываю стул под ручку и сажусь на кровать.
Каждый, кто подолгу путешествовал в холодных краях, рано или поздно оказывался в ситуации, когда не умереть — значит не заснуть. Смерть является частью сна. Тот, кто замерзает насмерть, проходит короткую стадию сна. Тот, кто умирает от кровотечения, засыпает, тот, кого накрывает плотная лавина мокрого снега, засыпает перед смертью от удушья.
Мне необходимо поспать. Но нельзя, еще нельзя. В этой ситуации некоторым отдыхом является зыбкое состояние между сном и явью.
Во время первой конференции народов, живущих в приполярных областях, мы обнаружили, что все эти народы имеют общее сказание о Вороне — арктический миф о сотворении мира. Вот что говорится в нем о Вороне.
«Однако он тоже начинал в облике человека, и он двигался ощупью во тьме, и деяния его были случайными, пока ему не открылось, кто он был и что ему надо делать».
Понимание того, что тебе надо делать. Может быть, это то, что мне дал Исайя. Что может дать каждый ребенок. Ощущение смысла. Ощущение того, что через меня и далее через него катится колесо — мощное, неустойчивое и вместе с тем необходимое движение.
Именно это движение оказалось прерванным. Тело Исайи на снегу — это разрыв. Пока он был жив, он давал всему основание и смысл. И, как всегда бывает, я поняла, сколько он значил, только когда его не стало.
Теперь смысл заключается в том, чтобы понять, почему он умер. Проникнуть внутрь, бросить свет на ту чрезвычайно малую и всеобъемлющую частность, которой является его смерть.
Я наматываю эластичный бинт на ногу и пытаюсь восстановить в ней кровообращение. Потом я выхожу из своей каюты и тихо стучу в дверь Яккельсена.
Он все еще находится под химическим воздействием. Но оно начинает проходить.
— Я хочу попасть на шлюпочную палубу, — говорю я. — Сегодня ночью. Ты должен мне помочь.
Он вскакивает на ноги и направляется к двери. Я не пытаюсь остановить его. У такого человека, как он, нет никакой особой свободы выбора.
— Да ты не в своем уме. Это закрытая территория. Прыгни в море, детка, лучше вместо этого прыгни в море.
— Тебе придется это сделать, — говорю я. — Или же я буду вынуждена пойти на мостик и попросить их забрать тебя и в присутствии свидетелей закатать твои рукава, так, чтобы можно было уложить тебя в медицинской каюте, привязать ремнями к койке и запереть, поставив охрану.
— Ты бы этого никогда не сделала.
— Сердце мое обливалось бы кровью. Потому что мне пришлось бы выдать морского героя. Но у меня бы не было другого выхода.
Он борется с собой.
— Кроме того, я бы шепнула Верлену пару слов о том, что ты видел.
Именно это последнее сломало его. Он не может сдержать дрожь.
— Он разрежет меня на куски, — говорит он. — Как ты можешь такое делать, после того как я спас тебя?
Может быть, я и могла бы заставить его понять это. Но потребовалось бы объяснить ему то, что я объяснить не могу.
— Я хочу, — говорю я, — я должна знать, ради чего мы плывем. Для чего оборудован этот трюм?
— Зачем, Смилла?
Все начинается и заканчивается тем, что человек падает с крыши. Но в промежутке — целый ряд связей, которые, возможно, никогда не будут распутаны. Яккельсену необходимо убедительное объяснение. Европейцам необходимы простые объяснения. Они всегда предпочтут однозначную ложь полной противоречий правде.
— Затем что я в долгу, — говорю я. — В долгу перед тем, кого люблю.
Это не ошибка, когда я говорю в настоящем времени. Это только в узком, физическом смысле Исайя перестал существовать.
Яккельсен разочарованно и меланхолично уставился на меня.
— Ты никого не любишь. Ты даже саму себя не любишь. Ты не настоящая женщина. Когда я тащил тебя вверх по лестнице, я увидел что-то торчащее из мешка. Отвертку. Словно маленький член. Ты же проткнула его.
Его лицо выражает глубокое удивление.
— Я тебя никак не могу понять. Ты — добрая фея в обезьяньей клетке. Но ты чертовски холодна, ты похожа на привидение, предвещающее беду.
Когда мы выходим под открытый навес на верхней палубе, на мостике бьют два двойных удара —два часа ночи, середина ночной вахты.
Ветер стих, температура упала, и pujuq — туман воздвиг четыре стены вокруг «Кроноса».
Рядом со мной уже начал дрожать Яккельсен. Он не привык к холоду.
Что-то случилось с очертаниями судна. С леером, мачтами, прожекторами, радиоантенной, которая на высоте 30 метров простирается от передней до задней мачты. Я протираю глаза. Но это не видение.
Яккельсен прижимает палец к перилам и убирает его. На том месте, где он растопил тонкий молочный слой льда, остается темный след.
— Есть два вида обледенения. Неприятное, которое возникает оттого, что волны захлестывают палубу и вода замерзает. Все больше и больше, быстрее и быстрее, когда ванты и все вертикальные предметы начинают утолщаться. И по-настоящему скверное. Обледенение, которое возникает от морского тумана. Тут не надо никаких волн, оно просто ложится на все вокруг. Оно просто есть — и все.
Он делает движение рукой в сторону белизны:
— Это начало скверного. Еще четыре часа — и надо доставать ледовые дубинки.
Движения его ленивы, но глаза блестят. Ему бы очень не понравилось сбивать лед. Но где-то внутри него даже эта сторона океанской стихии рождает безумную радость.
Я прохожу десять метров вперед в направлении носовой части судна. Туда, где меня не видно с мостика. Но откуда мне видна часть окон шлюпочной палубы. Все они темны. Во всех окнах надстройки, кроме офицерской кают-компании, где горит слабый свет, тоже темно. «Кронос» спит.