Фрекен Смилла и её чувство снега - Страница 4


К оглавлению

4

Можно было бы сказать, что он похож на лесного эльфа. Но он грязен, в одних трусах, блестит от пота, и поэтому можно с таким же успехом сказать, что он похож на тюленя.

— Отвали, — говорю я.

— Ты не любишь детей?

— Я их пожираю.

Он освобождает мне проход.

— Salluvutit, врешь, — говорит он, когда я прохожу мимо.

В эту минуту я замечаю в нем две особенности, которые каким-то образом объединяют нас с ним. Я вижу, что он одинок. Как изгнанник, который всегда будет одинок. И я вижу, что он не боится одиночества.

— Что это за книга? — кричит он мне вслед.

— «Начала» Эвклида, — говорю я и захлопываю дверь.


Так и вышло — мы выбрали Эвклидовы «Начала».

Именно эту книгу я достаю в тот вечер, когда раздается звонок, а за дверью стоит он, по-прежнему в одних трусах, глядя на меня в упор, и я отступаю в сторону, а он входит в дом и в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда, вот тогда я снимаю с полки именно Эвклидовы «Начала». Как будто для того, чтобы прогнать его. Как будто для того, чтобы сразу же показать, что у меня нет книг, которые могут интересовать ребенка, что мы с ним не можем встретиться над книгой и вообще не можем встречаться. Как будто чтобы чего-то избежать.

Мы садимся на диван. Он сидит, скрестив ноги, на самом краю, как сидели дети в Туле, у залива Инглфилд, на краю саней, которые летом в палатке превращаются в скамейку.

— «Точка — это то, что нельзя разделить. Линия — это длина без ширины».

Эта книга становится той книгой, которую он никогда не комментирует и к которой мы всегда будем возвращаться. Бывает, что я пытаюсь читать ему другие. Однажды я взяла в библиотеке книгу комиксов «Толстяк Расмус на льду». С невозмутимым спокойствием он слушает, как я описываю ему первые картинки. Потом он показывает пальцем на Расмуса.

— Это вкусно? — спрашивает он.

— «Полукруг — это фигура, которая ограничена диаметром и отсеченной диаметром полуокружностью».

В этот первый августовский вечер чтение для меня проходит три стадии.

Сначала я просто чувствую раздражение из-за всей неловкости ситуации. Потом возникает настроение, которое у меня всегда появляется, стоит мне только подумать об этой книге, — торжественность. Сознание того, что это — основа, предел. Что, если двигаться назад, мимо Лобачевского и Ньютона, все дальше и дальше, придешь наконец к Эвклиду.

— «На большем из двух неравных отрезков…»

В какой-то момент я перестаю осознавать, что я читаю. В какой-то момент есть только звук моего голоса в комнате и свет заката с Сюдхаун. А потом даже и голос пропадает, есть только мальчик и я. В какой-то момент я перестаю читать. И мы просто сидим и смотрим прямо перед собой, как будто мне пятнадцать, а ему шестнадцать и мы дошли до the point of no return. Потом он в какой-то момент тихо встает и уходит. Я смотрю на закат, который в это время года длится три часа. Как будто солнце в последнюю минуту перед заходом все-таки нашло в этом мире какие-то достоинства и из-за этого теперь не хочет уходить.


Конечно же, Эвклид его не отпугнул. Конечно же, было неважно, что я читаю. С таким же успехом я могла читать вслух телефонную книгу. Или книгу Льюиса и Каррисы «Определение и классификация льда». Он бы все равно приходил и сидел со мной на диване.

Бывало, что он приходил каждый день. А иногда я могла за две недели только раз увидеть его издалека. Но если он приходил, то это обычно бывало, когда начинало темнеть, когда день заканчивался и Юлиана уже была в бесчувственном состоянии.

Иногда я отводила его в ванную. Он не любил горячую воду. Но холодной его было не отмыть. Я ставила его в ванну и открывала душ. Он не противился. Он давно научился мириться с превратностями судьбы. Но ни на секунду не отводил своего укоризненного взгляда от моего лица.

4

В моей жизни было множество интернатов. Обычно я стараюсь вытеснять это из памяти, и на протяжении длительных отрезков времени мне это удается. Отдельному воспоминанию случается пробиться только в виде мимолетной картины. Как, например, совершенно особому воспоминанию об общей спальне. В Стинхойе под Хумлебеком у нас были общие спальни. Одна спальня для девочек, одна для мальчиков. По ночам открывали окна. А одеяла у нас были слишком тонкими.

В морге копенгагенского амта, в подвале здания Института судебной медицины Государственной больницы, спят в общих спальнях своим последним, ледяным сном охлажденные почти до нуля мертвецы.

Повсюду чистота, современные четкие линии. Даже в смотровой, покрашенной как гостиная, где расставлено несколько торшеров и одинокое зеленое растение в горшке пытается поднять настроение.

Исайя накрыт белой простыней. На нее кто-то положил маленький букетик цветов, словно для того, чтобы растение в горшке не чувствовало себя одиноко. Он закрыт с головы до ног, но его можно узнать по маленькому телу и большой голове. В Гренландии французские антропологи столкнулись с серьезной проблемой. Они разрабатывали теорию, что существует прямая связь между величиной черепа и интеллектом человека. У гренландцев, которых они считали переходной формой от обезьяны к человеку, оказался самый большой череп.

Человек в белом халате откидывает простыню. На теле нет никаких повреждений, кажется, будто из него очень осторожно выпустили кровь и цвет, а потом уложили спать.

Юлиана стоит рядом со мной. Вся в черном, трезвая уже второй день подряд.

Когда мы идем по коридору, белый халат идет с нами.

— Вы родственница? — высказывает он предположение. — Сестра?

Он не выше меня ростом, но коренаст и похож на приготовившегося к нападению барана.

4