Мы спускаемся ниже. На прогулочной палубе находятся прачечная, сушильня, кладовая для белья. На верхней палубе, где находится моя каюта, расположены жилые помещения, рабочие помещения старшего механика и электрика, кают-компании, камбуз. На второй палубе холодильник и морозильник для продуктов, кладовые, две мастерские, углекислотная. Все это находится в надстройке и под ней, далеко впереди помещается машинное отделение, топливные танки, коридоры и трюм.
Я иду за ним на верхнюю палубу. По коридору мимо своей каюты. В кормовой части по правому борту находится кают-компания. Он толкает дверь, и мы заходим.
Не спеша я оглядываю помещение, в котором насчитываю одиннадцать человек: пять датчан, шесть азиатов. Трое мужчин похожи на маленьких мальчиков.
— Смилла Ясперсен, новая стюардесса.
Так было всегда. Я одна стою в дверях, передо мной сидят все остальные. Это может быть школа, это может быть университет, это может быть любое другое сборище людей. Совсем не обязательно, что они настроены против меня, может быть, я им вполне безразлична, но почти всегда возникает ощущение, что им не очень-то хочется лишнего беспокойства.
— Верлен, наш боцман. Хансен и Морис. Они трое отвечают за работы на палубе. Мария и Фернанда, судовые помощники.
Это две женщины.
В дверях камбуза стоит большой, грузный человек с рыжеватой бородой, в белом костюме повара.
— Урс. Наш кок.
Во всех чувствуется повиновение и дисциплина. За исключением Яккельсена. Он, с сигаретой в зубах, прислонился к стене под табличкой «Курить воспрещается». Один его глаз прикрыт от дыма, в то время как другим глазом он задумчиво разглядывает меня.
— Это Бернард Яккельсен, — говорит штурман. Он на мгновение замолкает. — Он тоже работает на палубе.
Яккельсен не обращает на него никакого внимания.
— Ясперсен должна поддерживать чистоту в каютах, — говорит он. — Ей будет чем заняться, выгребая за одиннадцатью членами экипажа и четырьмя офицерами. У меня, например, просто мания ронять все на пол.
Из-за того что резиновые сапоги мне велики, носки с меня сползли. Нельзя вести достойное существование в сползших носках. Если ты к тому же устал и тебе страшно. А они смеются. И это совсем не добрый смех. Но от тощей фигурки Яккельсена исходит превосходство, которому все покоряются.
Я теряю самообладание. Схватив его за нижнюю губу, крепко сдавливаю ее. Она оттопыривается. Когда он хватается за кисть моей руки, я, взяв левой рукой его мизинец, отгибаю назад верхнюю фалангу. С визгом, похожим на женский, он падает на колени. Я надавливаю сильнее.
— Знаешь, как я буду убирать в твоей каюте, — говорю я. — Я открою иллюминатор. А потом представлю себе, что передо мной большой шкаф. И все туда запихаю. А затем смою соленой водой.
Потом я отпускаю его и отступаю в сторону. Но он и не пытается схватить меня. Он медленно встает и подходит к вставленной в рамку фотографии «Кроноса» на фоне столообразного антарктического айсберга. Он с отчаянием смотрит на свое отражение в стекле.
— Синяк, черт возьми. Появился синяк.
Никто, кроме нас, не пошевельнулся.
Выпрямившись, я оглядываю их всех. В Гренландии не принято говорить «извините». По-датски это слово я так и не выучила.
В своей каюте я придвигаю стол к самой двери и плотно засовываю гренландский словарь Бугге под ручку. Потом я ложусь спать. Я твердо надеюсь, что сегодня ночью собака оставит меня в покое.
Половина седьмого, но они уже позавтракали, и в кают-компании никого нет, кроме Верлена. Я выпиваю стакан сока и иду за ним к складу рабочей одежды. Он окидывает меня беспристрастным взглядом и выдает мне стопку вещей.
То ли дело в рабочей одежде, то ли в ситуации, то ли в цвете его кожи. Но на мгновение я чувствую потребность в контакте.
— Какой у тебя родной язык?
— У вас, — поправляет он мягко, — какой у вас родной язык?
В его датском чувствуется слабый подъем тона на каждом слове, как в фюнском диалекте.
Мы смотрим друг другу в глаза. В одном из нагрудных карманов у него лежит полиэтиленовый пакетик с вареным рисом. Из него он достает комочек, кладет в рот, медленно и тщательно пережевывает, глотает и трет ладони одну о другую.
— Боцман, — добавляет он. Потом он поворачивается и уходит. Нет ничего более гротескного на свете, чем холодная европейская вежливость в выходцах из стран третьего или четвертого мира.
В своей каюте я переодеваюсь в рабочую одежду. Он дал мне подходящий размер. Если рабочая одежда вообще может быть подходящего размера. Я надеваю пояс поверх халата. Теперь я больше не похожа на почтовый мешок. Теперь я похожа на песочные часы высотой один метр шестьдесят сантиметров. Я повязываю шелковый платок на голову. Мне надо делать уборку, и я не хочу, чтобы запылились красивые коротенькие волосы, начинающие покрывать мою плешь. Я иду за пылесосом. Ставлю его в коридоре и спокойно направляюсь в кают-компанию. Но не для того, чтобы продолжить завтрак. Я не могла съесть ни кусочка. За ночь море сквозь иллюминатор просочилось в мой желудок, соединилось с привкусом дизельного топлива, с сознанием того, что я нахожусь в открытом море, и обволокло меня изнутри тепловатой тошнотой. Есть люди, утверждающие, что можно побороть морскую болезнь, выйдя на палубу на свежий воздух. Может быть, это и подействует, если судно стоит у причала или идет по каналу Фальстербо и можно выйти и посмотреть на твердую землю, которая скоро окажется у тебя под ногами. Когда утром, постучав в мою дверь, меня будит Сонне, чтобы дать ключ, и я одеваюсь и в пуховике и лыжной шапочке выхожу на палубу, где, глядя в кромешную зимнюю тьму, осознаю, что теперь мне уже некуда деваться, потому что я нахожусь в открытом море и обратного пути у меня нет, — вот тут мне становится по-настоящему плохо.